Стоять с растопыренными ногами и руками было неудобно с самого начала, однако с течением времени это особенно болезненно отдавалось в спине и плечах. Руки онемели бы совсем, если бы он не сгибал и не разгибал их, насколько это позволяли ремни, и не шевелил пальцами... хотя ближе к полудню ему пришлось вытягивать шею, чтобы удостовериться в том, что они и, правда, слушаются его. Более всего его донимал зуд, с которым он ничего не мог поделать, а еще свербящий нос, он то и дело собирался вроде бы чихнуть, но так и не смог. Ну и конечно, жажда с похмелья. Кровь и пот медленно стекали с него на землю или впитывались в дерево, и он никак не мог отделаться от мысли, что с каждой капли крови, которую он теряет, хемогоблин где-то там, в глуши, набирается сил и становится материальнее и что с каждым часом его, Риваса, способность разумно мыслить все уменьшается, тогда, как эта тварь делается все разумнее.

В полдень дождь пошел, наконец, как следует, и вскоре заряды его уже разлетались брызгами на грязной земле и барабанили по брезенту шатра, по склону холма и циновке у Риваса над головой. Мокрые волосы лезли в глаза, одежда прилипла к телу, а дыхание казалось обжигающе горячим, так он замерз. Толпа Соек неохотно рассеялась, и вскоре все до одного попрятались в шатер.

К этому времени Ривас почти успокоился. Он знал, что не так силен – и духовно, и физически, – как в двадцать один год, так что, если снова станет Сойкой, он вряд ли сумеет вновь бежать от этой жуткой веры. Но знал он и то, как недолог век продвинутого – а у него имелись все основания подозревать, что он продвинется, и еще как далеко – в рекордно короткий срок. Сестра Сью верно угадала этим утром, когда говорила, что он с радостью убьет себя, только бы не сдохнуть здесь безмозглым человеческим обломком... хотя теперь он не видел особой разницы. И потом, ему казалось, что глупо умирать, не использовав до конца все, что тебе отпущено... это все равно, что выкидывать недопитый стакан. Где-то он слышал насчет испытания на разрушение: чтобы узнать, какую пытку может человек вынести, не сломавшись, надо сломаться...

... Черт, сколько классных рифм можно придумать к слову «сломаться»...

По крайней мере, думал он в полубреду, я не сдохну дряхлым стариком.

– Я никогда не хотел сдохнуть дряхлым стариком, – хрипло выкрикнул он в дождь.

И тут он испугался еще больше, хотя сам попытался убедить себя в том, что это бред, ибо ему показалось, он услышал далекий голос хемогоблина: «Что ж, тогда это сделаю за тебя я».

Он вздрогнул и тряхнул головой, пытаясь избавиться от этой гадкой жалости к себе. Опять ты думаешь об одном Ривасе, сказал он себе. Да ты просто балдеешь от истории Грегорио Риваса, скажешь, нет? Особенно от финала...

А что с Уранией Бёрроуз? Ну конечно, она не последняя актриса в твоей драме, но что с ее собственной историей? Или, кроме твоей, не существует больше ничего, и люди существуют, только пока ты на них смотришь, а в остальное время исчезают или убираются в сундук, как театральные костюмы в промежутки между спектаклями? Что ж, ты нашел себе интересную роль, Ривас: может, если тебе каким-то образом удастся выбраться из этой переделки, ты заделаешься главным творческим наследником Ноа Олмондина по части вырезания бумажных кукол.

Сквозь шум дождя он не слышал приближающихся шагов, но ощутил их через глубоко врытые в землю деревяшки, к которым был привязан. Он зажмурился: вдруг они поверят, что он без сознания... Конечно, сойер может дотронуться до него и так, но попытаться все же стоило.

– Брат Томас! – послышался громкий шепот. Ривас открыл глаза. Перед ним стояла фигура в капюшоне, с ножом в руках.

– Сестра Уиндчайм? – поперхнулся он.

– Да. Не хочу, чтобы волосы промокли, а то они поймут, что это сделала я. – Она ловко сунула нож между его правой рукой и деревяшкой и, пока он стряхивал липкие от воды и крови обрезки ремня, проделала то же самое с его левой рукой. Правда, ей сразу же пришлось поддержать его свободной рукой, потому что он начал бессильно заваливаться вперед. Наклонившись, она освободила его ноги, и Ривас механически отметил про себя, какая она сильная.

– А теперь беги, – сказала она. – Никого нельзя принуждать силой принимать причастие.

– Спасибо, – прохрипел Ривас. – Я...

– Да беги же, черт подрал!

– Ладно, ладно.

Шатаясь, Ривас сначала поплелся, а потом побежал в сторону прибрежных холмов. Ноги скользили по жидкой грязи, и, добежав до начала подъема, он съежился за кустом и полежал там немного, восстанавливая дыхание и способность видеть мир не в радужном мареве.

Отдохнув несколько минут, он перебрался за следующий куст, потом за валун, потом перебежал к небольшой промоине... Через полчаса ему показалось, что ветер донес до него крики, но это могло и послышаться, и к этому времени он уже обошел шатер кругом и находился довольно далеко от моря.

На всякий случай он остановился и оглянулся назад. Шатер Переформирования казался отсюда серым грибом, почти неотличимым за пеленой дождя от окружавших его холмов.

Он ухмыльнулся. Избавитель, занимающийся собственным избавлением. Что ж, прощай, сестра Сью.

Через пару часов он наткнулся на дом – когда-то в нем, судя по всему, размещался офис – и решил, что дым на фоне серого неба не будет представлять особого риска, поэтому развел костер из обломков деревянных стеллажей и древних счетов, согрелся и высушил одежду. О еде и спиртном он старался не думать, хотя жажду утолил дождевой водой. Наконец, обогревшись, просохнув и уж, по крайней мере, не ухудшив своего самочувствия по сравнению с минувшим утром, он признался сам себе в том, что ничего больше пока сделать не может, разве что без особой радости (и без капли спиртного) оценить свое положение.

Итак, сказал он себе, Ури потеряна, но все, что ты мог сделать, ты сделал. Ты не просто получил пять тысяч бёрроузовых полтин, ты их честно отработал: ты дважды принимал причастие, в тебя стреляли – по-настоящему, без дураков, хотя в это никто не поверит. Дважды к тебе присасывался хемогоблин; тебе пришлось убить четверых людей, и если бы не невероятное вмешательство этой девочки, сестры Уиндчайм, ты бы уже сейчас превратился в ухмыляющегося, бормочущего вздор идиота. Нуда, и еще тот козел здорово двинул тебя сегодня утром. Чертовски здорово. И еще ты к чертовой матери порезал палец. И одному Богу известно, сохранил ли ты работу у Спинка.

Он окинул взглядом ржавые, покрытые толстым слоем пыли стеллажи с папками у стен, и у него мелькнула мысль, не имелось ли случайно у кого-нибудь из умерших много поколений назад людей, которые здесь работали, привычки прятать где-нибудь здесь спиртное. Такое случается иногда.

Внезапно его оглушило сознание самой большой муки, которую он испытал за время этого последнего, неудачного избавления: потери самой Ури! Тринадцать лет он все собирался отыскать ее сразу же, как накопит приличную сумму, чтобы обеспечить ей такую жизнь, какую она заслуживает, а последние три дня буквально рисковал жизнью, чтобы найти ее... а теперь она потеряна, выдернута у него из-под носа в самый последний момент – надо же, каков сюжетец, – в тот самый момент, когда его трехдневные поиски... нет, тринадцатилетнее паломничество отделяли от успешного завершения какие-то вшивые несколько секунд и дюймов!

Он не сомневался, что из всего этого выйдет отменная баллада.

И тут ему с нежелательной отчетливостью (вот бы память работала так, когда это действительно нужно) вспомнились слова Бёрроуза, произнесенные тем каких-то четыре ночи назад: «Дошлая, ненасытная насекомая тварь». И хотя тогда он только посмеялся над ними, сейчас его поразило, как точно понял Бёрроуз его сущность. Боже мой, думал теперь Ривас, и ты собираешься делать песню из этого, да? Может, сестра Уиндчайм и оцыплячилась, но даже так она в два раза человечнее тебя, парень.

Ну и что, отвечал он сам себе обиженно, я же профессиональный песенник – что же мне еще делать, притворяться, будто я не черпаю материал для своих песен из того, что со мной случается?